не о том, не о том узнаёт себя в первом шелесте лета: на нём неподъёмная тяжесть, из него необъятная лёгкость словом быть – безумным бездымным бездомным, где алхимия алчет и плачет и мерным огнём горит, заворачивается в плащ, не утерян её секрет, но блестящ тот период в таблице, которого больше нет: что со звуком кварц-кварц изменяет безмерный ход? и лягушки в болоте, и каменные часы, с талым скрежетом двигаясь, отстают; как заранее видно, что наперёд каплевидные розы вбирают столько росы, сколько могут на память рассеять разбить расплескать разъять! и для капли одной мало тысячи терабайт. cause the light, to be real light, it must not be light. первородно горящим, молниевым, паровым – изумляемся, падаем, поднимаемся, говорим. потревоженный ливень сбит в воздухе, покорён и окажется вновь дождём на лету едва ли, о, как он проницателен, в нём океан имён! – хлещущие вертикали горизонтали диагонали
Эквиритмический перевод из Дэвида Боуи «The Man Who Sold The World».
Человек, что предал мир
был разговор, как шаг по лестнице, упруг – лишь тень моя не в такт. он молвил: «ты мой друг». застигнута врасплох, я бросила в ответ: а разве ты не мёртв уже как много лет?
нет-нет, всю жизнь собой владели мы, и вот исход: человек, что предал мир.
со смехом сжав ладонь, я устремилась в путь, чтоб отыскать огонь и дом когда-нибудь. вокруг толпится мгла, и мой невидящ взгляд. ужель я умерла так много лет назад?
как знать? всю жизнь собой владели мы, и вот исход: человек, что предал мир.
он конечно был прав но ещё цветы легче пуль хотя смотря куда их нести по ту сторону ограды цветы после пуль удивительно тяжелы и склонны к падению
вообще ничего нет дальше от пули чем слово пуля оно из детской игры из грозной считалочки даже бля как-то ближе к тому что такое пуля
не сказать чтобы многие любят цветы меньше пуль просто разница стёрлась пожимают плечами когда им дают букеты металла идут дарить железных птиц с гранеными клювами в этих цветах столько пуль проросли сквозь границы
цветы легче пуль проблема пуль в головах из головы пришли в голову вернулись то есть их можно выдумать гладко изобрести а цветы посадить
или вырастить их не успеть может как-то иначе растить отгоняя серебряных мух-цветопийц монохромных бескрылых и ждать и потом ещё ждать ждать ждать ждатьждатьждатьждатьждатьждатьждать
...угловато на дереве сонном сидела и виднелась прозрачно, как если бы тело наклонилось над тенью своею, упавшей меж сегодняшней жизнью и жизнью вчерашней.
а на дереве сонном ни шелеста, звука, не засветится платье, не вздрогнет кольчуга. кто сплетает рубашечный лён одиноко, улетает, не сидя всю ночь у порога.
это призраки льна, и вокруг только эхо, капля в море слышна, это озеро смеха. искупаться, умыться – ни ряби, ни плеска: между светом и тенью разорванная занавеска.
кто-то слышал что намечается дождь и может быть целый ливень он будет тысячью неострых иголок но так ярко и солнечно падает масло сквозь нож так при свете дня опрокинуты книжки с полок и жонглёр подкидывает десять оливок успевая поймать их все
это капельку страшно так рисовать на росе всё что есть за окном из стекла мог бы взрезать поллок касаясь тысячи нитей одной иглой всё что спело радио хрипнет его обломок и осколок яблока прочь из ясных вещей метнётся пока все заняты той игрой без особых правил но что там звучит в коробке все детали рассыпаны вышибло в мире пробки ты зачем в коридор выходишь собрать их в аккуратные такие стопки
Перевод «Snakes of September» из Стэнли Кьюница (1905–2006).
Змеи в сентябре
Всё лето я слышал их шуршание в зарослях сада, они всегда чуть опережали меня, от одного участка к другому: шёпот среди калин, сигнал из глубин живой изгороди, гибкие тени в кустах барбариса. Теперь, когда ночью тянет холодом и всё однолетнее отцвело, я думал, их кровь замедлится и они ускользнут в нижний мир, пока не грянул мороз. Но нет. В обманной ласке полдня, с дерзким вызовом, поразившим некогда иной сад, эти двое у всех на виду сквозь узкий просвет в густой хвойной парче северной ели сплелись вниз головами в любовный узел без стыда. Я простираю руку и касаюсь зернистого сухого гравия их кожи. В конце концов, мы равноправны на этой земле и связаны общим заветом. От моего касания дикий побег творения колеблется и дрожит.
Stanley Kunitz The Snakes Of September
All summer I heard them rustling in the shrubbery, outracing me from tier to tier in my garden, a whisper among the viburnums, a signal flashed from the hedgerow, a shadow pulsing in the barberry thicket. Now that the nights are chill and the annuals spent, I should have thought them gone, in a torpor of blood slipped to the nether world before the sickle frost. Not so. In the deceptive balm of noon, as if defiant of the curse that spoiled another garden, these two appear on show through a narrow slit in the dense green brocade of a north-country spruce, dangling head-down, entwined in a brazen love-knot. I put out my hand and stroke the fine, dry grit of their skins. After all, we are partners in this land, co-signers of a covenant. At my touch the wild braid of creation trembles.
Перевод «King Of The River» Стэнли Кьюница (1905–2006).
Речной Король
Будь прозрачна вода, будь она тиха – но смутна вода и немолчна – ты увидел бы, как выскользнул из кожи, стремясь против течения, шлёпая, биясь, кувыркаясь над камнями, пока не раскрасишь их кровью живота своего: Плавниковое Я, сгусток мышц, что скручивается и распрямляется. Будь знание тебе дано – но откуда тебе знать, ведь мембраны забиты самообманом и радужный образ плывёт в текущем зеркале – ты бы сам себе поразился, иной плоти, отягченной молоками, истерзанной, рвущейся сквозь плотину, что объемлет эту заводь оргий.
Приди. Окунись в сии воды. Возрасти и затем умри.
Будь силы тебе даны вырваться из клеток – но воображение меркнет и двери чувств замыкаются на дитя внутри – ты посмел бы измениться, как сейчас меняешься, становясь тем, чего ты боишься, покидая лишь человеческое. Сухое пламя тебя гложет, жир стекает с костей, флейты жабр теряют цвет. Теперь ты остов для паразитов. Огромные часы твоей жизни замедляются, малые часы сходят с ума. Для этого ты родился, крик обращал к ветру и слышал в ответ: «Не я выбрал дорогу, она выбрала меня». Ты ощущал вкус огня во рту, пока язык не обуглился пророческим восторгом: «Сгори со мной! Одна есть музыка – время, и танец один – любовь».
Будь сердце чистым – но оно нечисто – ты бы признал: больше ничто не в силах тебя заставить и удержать, только жажда и ностальгия, лестница о двух ступенях между адом и раем. У предела последней тайны, в абсолютный звериный час ты смотрел в глаза себе-творению, глаза, подёрнутые безумием, и сказал так: он не сломлен, он держится, гибкий и неколебимый внутри своего сияния, вечно наследуя то солёное королевство, откуда изгнан он навсегда.
Перевод из Уоллеса Стивенса (1879–1955). Ясная суть вещей
Листья опали, и мы возвращаемся к ясной сути вещей. Словно бы это последние минуты воображения, безжизненный сухоцвет науки.
Трудно даже спросить: а что это? – о чистом холоде, о беспричинной печали. Великое здание стало утлой лачугой, ничьи шаги не скрипнут по этажам.
Впервые так остро жаждет краски оранжерея, дымоход полсталетний споткнулся и замер. Тщетны усилия, прахом летят по кругу в мельтешащем круженье людей и мух.
И всё же отсутствие воображения предстояло вначале представить. Великий пруд, его ясную суть без листьев, ила и отражений; вода, как немытое стекло, выражает особую
тишину, тихость крысы, вылезшей посмотреть на великий пруд и увядшие лилии. Всё это ещё предстояло вообразить – неизбежное знание, необходимое, словно необходимость сама.
Wallace Stevens The Plain Sense of Things
After the leaves have fallen, we return To a plain sense of things. It is as if We had come to an end of the imagination, Inanimate in an inert savoir.
It is difficult even to choose the adjective For this blank cold, this sadness without cause. The great structure has become a minor house. No turban walks across the lessened floors.
The greenhouse never so badly needed paint. The chimney is fifty years old and slants to one side. A fantastic effort has failed, a repetition In a repetitiousness of men and flies.
Yet the absence of the imagination had Itself to be imagined. The great pond, The plain sense of it, without reflections, leaves, Mud, water like dirty glass, expressing silence
Of a sort, silence of a rat come out to see, The great pond and its waste of the lilies, all this Had to be imagined as an inevitable knowledge, Required, as a necessity requires.
…когда-нибудь мне вдруг станет интересно существовать, и счастье, что вселенная не может разделить со мной значение слова «поздно». я оденусь вечером, выйду в путь, осенённый знаком наследников Ориона. они бросят под ноги первый луч холода наугад, не зная правил игры и кто поскользнётся первым. улыбнусь придорожным кустам и автозаправкам, нарочным птицам, случайным автомобилям – таким же заброшенным игрушкам, как всё здесь, на минуту поверив, что сначала они улыбнулись мне. ведь не зря же хайвэй – это «здравствуй, дорога» или «высокий путь». и когда минута истончится в небо, можно будет наконец-то тихо выдохнуть последнее облачко пара в последний раз.
Перевод из американского поэта Стэнли Кьюница (1905–2006).
ПОРТРЕТ
Моя мать так и не простила отца за то, что он покончил с собой, да ещё так по-дурацки: в городском парке, именно той весной, когда я должен был появиться на свет. Она заперла его имя в самом дальнем шкафу и не выпустила ни разу, а я слышал, как оно бьётся. Однажды я спустился с чердака, держа в руках пастельный портрет. У незнакомца на портрете были глубокие карие глаза, густые усы и тонкие губы. Она порвала портрет на клочки без единого слова и дала мне пощёчину. Теперь мне шестьдесят три. Я всё ещё чувствую, как горит щека.
Stanley Kunitz THE PORTRAIT
My mother never forgave my father for killing himself, especially at such an awkward time and in a public park, that spring when I was waiting to be born. She locked his name in her deepest cabinet and would not let him out, though I could hear him thumping. When I came down from the attic with the pastel portrait in my hand of a long-lipped stranger with a brave moustache and deep brown level eyes, she ripped it into shreds without a single word and slapped me hard. In my sixty-fourth year I can feel my cheek still burning.
Осенние пруды. Скучней не знаю слов. Другое дело чистые, о них когда-то спел Тальков. Но что прудам за дело: и это им надоело. Закрылись на переучёт и плещут так значительно, и к ним никак не подойти с стеклом увеличительным.
Такие дни кучнее дров, корежимых в костре. Тоскливее голодных снов в промозглом октябре. И перья уток с выводком. Им зябко. За ними клином водоём, плывущий без остатка. Рабочий кинул молотком, упала куропатка. Садок судей, а судьи кто? Так царственно цунами бредёт по берегу в пальто и умирает перед нами.
Вот перья длинные собак, вот шерсть еловых уток. Звериный зонтик, полумрак, но есть в нём промежуток. Се вновь осенние пруды поставили себя на паузу, препоручив свои труды Ефрону и Брокгаузу.
Толковей, чем октябрь, зима, и переждёт себя сама, и пережжёт себя дотла.