Ольга Берггольц
25 декабря 1941 года
Все-таки, видимо, 27 мы улетаем. О, скорее бы увезти Колю! Утром сегодня у него в парикмахерской был большой припадок наяву. Вчера утром он сходил под себя – за большое, не дотерпел. Он живет явно из последних сил. […]
26 декабря 1941 года
Мы должны были лететь завтра, и в самую последнюю минуту, когда уже надо было брать посадочные талоны, - из Смольного звонок – самолет отменен. […]
А утром приходил прощаться Гаршин, друг Ахматовой. Он сильно сдал внешне. Мы сидели в грязной, разбросанной, могильнохолодной комнате, пили отлично сваренный мною (на отлет!) кофе и ели хлеб с маслом, и у нас была от вчерашней выдача банка, наполовину полная повидлом. Я смутилась, увидев Гаршина, - ведь его надо было угостить, и тотчас сказала: «А мы угостим вас кофе».
- Да неужели угостите, - восторженно сказал он.
- Только, извините, хлеба не дадим, - прибавил Коля.
- Пейте, - сказала я, – вот повидло.
- Ах, это радость такая, - сказал он, черпая ПОЛНУЮ ЛОЖКУ, - я так счастлив, что есть сладкое… Ольга Федоровна, я не пишу Анне Андреевне, я не могу. Я все время в таком высоком, восторженном подъеме духа. Можно, я еще возьму повидло. Знаете, я понял, что русский народ борется со своим врагом! И все этим извиняется и искупается. И он борется замечательно, трагично, прекрасно. Я возьму еще повидло. А еще кофе вы мне дадите? Спасибо, спасибо! Вот я еще понял, - я ем ваши крохи, и ведь мне почти не стыдно, какая радость у меня теперь – принести кусок чего-нибудь съестного своим домашним и отдать им. И я отдаю, и я беру, когда мне дают. Мы так многое поняли, так многому научились теперь. И мне теперь ничего не стыдно.
И пока он говорил, глотая восторженные слезы, я чувствовала так же эти слезы в себе и в Коле, и я отрезал всем нам – и ему тоже – по большому довольно куску хлеба, показала маслом (его было грамм 25 на всех) и ему еще помазала повидлом. Он ел еще повидло, и съел его почти все, и ел Коля, а мне было жалко повидло, и потому я почти не ела его, - съели они…
Хорошо. Да, да, хорошо жить.
О, как знакомо и понятно мне это состояние странного, жгучего, немыслимого счастья, когда ощущаешь, что ты на краю гибели и живешь на этом краю всей жизнью – доброй, щедрой и открытой. Это ощущение высшей свободы я знаю еще по тюрьме, по одиночке №9, когда, живя вдруг всей жизнью – прошлым, настоящим (кусок неба над намордником) и будущим, я смеялась от изумленной радости, от сознания полной и абсолютной свободы.
«Ведь этого никто не в силах отнять у меня – меня самое, мою душу, мое желание жить и быть счастливой, то хорошее, что было, - все, что было, - это уже навсегда со мною, и никто не сможет ни отнять, ни присвоить этого…»
Так и теперь. Ничто – ни голод, ни холод, ни немцы – ничто не в силах отнять желания жить и быть счастливой. И я так счастлива иногда бываю, - с Юркой на проспекте Красных Командиров, с Колькой, когда порадую его какой-нибудь едой, кусочком, с Галкой, которая однажды шла к нам с фронта под обстрелом, чтоб принести нам хлеба и сахара, вчера с Гаршиным, который съел почти весь наш декадный запас сладкого. […]
28 декабря 1941 года
Кажется, мы пировали с Юрой на проспекте Красных Командиров 24/XII. Вчера я узнала, что в этот день в Ленинграде от голода умерло 20.801 человек.
Я так отупела от груза ужаса и горя, что не воспринимаю этих ЦИФР. Они доходят до меня лишь через единицы. Вот мы опять ночевали сегодня у Мариных. 9-летний Вадик думает только об еде. Трехлетняя Галка только и говорит о ней, - но боже мой, как они терпеливы – это оголодавшие, бредящие едой ребятишки.
Галка говорила: «Мама, а когда мы прогоним немца, мы опять заберем себе все молоко…» Она попила кофе и поела хлеба и сразу спросила: «А обед скоро?» - «Скоро». – «А хлеб к обеду будет?...» «Мама, а конфетку ты мне купишь? А пряничек? Когда? Когда мы прогоним немцев.» Я сказала: «Вера Кетлинская хочет устроить ребятам елку, чтоб там было хоть по одной конфетке». Галка откликнулась тотчас же: «Нет, надо, чтоб две конфетки было…» […]
#ольгаберггольц