У меня вообще есть свой критерий текста высшего пилотажа: в какой-то момент слова начинают показывать кино. Перед глазами возникает движение, пространство, сцены, лица, хотя автор дал тебе всего несколько строк. Когда-то похожий эффект на меня произвёл «Век-волкодав» Мандельштама. Здесь происходит примерно то же самое.
Причём песня начинает работать буквально с первых строк. У человека на морозе стекленеют глаза, над ним воет вьюга, снег пляшет над застывающим лицом, сосны скорбят по покойнику и отпевают его студёную душу. И одновременно вместе с этой сценой начинает проступать другая: натопленная тихая изба, в печи печётся душистый хлеб, женские руки замирая укладывают младенца в колыбель.
И вот здесь для меня уже возникает целый сюжет. Человек угасает где-то далеко, среди зимы, а в его доме продолжается жизнь. Там тепло, там пахнет хлебом, там женщина укладывает ребёнка, ещё ничего не зная о том, что произошло. Текст прямо этого не сообщает, но именно так у меня складываются эти две сцены. Они идут одновременно, одна внутри другой, словно в хорошем монтаже: стекленеющие глаза — и руки над колыбелью, холодеющее тело — и натопленная изба, снег над покойником — и хлеб в печи. Из нескольких строф постепенно вырастает уже вполне законченная человеческая трагедия.
Причём ритм здесь делает едва ли не половину работы. Песня всё время движется вперёд: воет вьюга, пляшет снег, летят ветры, скорбят сосны, метель погребает тело. Музыка несёт это повествование единым порывом, и текст ложится в неё удивительно естественно. Поэтому образы не стоят перед глазами отдельными картинками — они сменяют друг друга, перетекают один в другой, и ты буквально едешь вместе с этим ритмом.
А потом появляется старуха Зима:
Ковыляя, старуха Зима
Серебристую тянет кудель.
Вот этот образ для меня вообще вершина песни. В двух строках возникает целое мифологическое существо. Старая женщина ковыляет через зимнюю ночь и занимается своей вечной работой. В ней одновременно чувствуется что-то от Бабы-яги, от старухи-пряхи, от хозяйки смерти и самой зимней стихии. Она огромна по своему масштабу, почти божественна, и её величие держится именно на будничной деловитости. Она ковыляет, тянет кудель, укрывает человека снегом. Такова её работа. Она делала её до него и будет делать после.
Наверное, именно это меня здесь сильнее всего и цепляет. Текст написан очень простыми словами и очень простыми предложениями. Изба, печь, хлеб, сосны, снег, старуха, колыбель. Несколько образов — и перед глазами уже тайга, метель, умирающий человек, тёплый дом вдали, женщина с ребёнком, старая Зима, которая идёт через ночь делать своё дело. Ты считываешь гораздо больше, чем непосредственно сказано.
И для меня, как для человека, который сам сейчас пытается писать, это ещё и отличный урок. Как несколькими мазками дать большую картину. Как через действие одного образа заставить работать целый пласт смысла. Как оставить между словами достаточно пространства, чтобы читатель сам достроил и сюжет, и трагедию, и мир вокруг неё.
Вот такие тексты я и называю высшим пилотажем.
Стекленеют глаза мертвеца
Воет вьюга кликушей слепой
Над оскаленной бездной лица
Пляшет снег дикий танец хмельной
Леденящие ветры летят
В окаянную, лютую стужу
По покойнику сосны скорбят
Отпевают студёную душу
А в натопленной, тихой избе
Где в печи хлеб душистый пекут
Руки нежные в колыбель
Замирая, младенца кладут
Укрывает седая пурга
Околевшего белою шалью
В небе тускло горят жемчуга
Над таежной искрящейся далью
Чёрным бархатом стелется тьма
Мертвеца погребает метель
Ковыляя, старуха Зима
Серебристую тянет кудель
А в натопленной, тихой избе
Где в печи хлеб душистый пекут
Руки нежные в колыбель
Замирая, младенца кладут