Как-то вот пришло им в голову, что перевести художественный текст не равно повторить все его слова на другом языке, ну а если какие-то из них повторить не получается, просто пересказать примерно, в чём там дело воообще, а то и приукрасить или вовсе переписать заново (привет «прекрасным неверным»™ и переводческим фабрикам!). Как-то вот решили они, что перевод существует не только (и не столько) для того, чтобы любой заскучавший бюргер мог немедленно прильнуть к последним новинкам пикантной прозы из соседней,например, Франции. Как-то захотелось им разобраться, есть ли вообще какие-то правила и методы, которые могли бы помочь в п е р е н о с е текста из одной культуры в другую, а заодно и определить, зачем это вообще всё нужно на с а м о м д е л е.
Тут стоит заметить, что в те времена™ все умненькие и образованные европейские ребята, как правило, сносно читали (а некоторые ещё и писали) на нескольких языках, включая латынь и древнегреческий, и эту публику — в отличие от бюргера из предыдущего абзаца — вообще не должно было сильно парить, переводят ли там что-нибудь на их родной язык или нет, им и так было норм.
А романтики такие: крутые переводы крутых текстов обогащают принимающий язык и принимающую культуру, го переводить Шекспира. И ведь пошли и перевели, и даже не один раз. Шлегелев Шекспир, например, несмотря на неизбежные недостатки, по-прежнему считается в Германии классикой, хоть театры, кажется, не пользуются этим переводом — текст трудно произносить со сцены.
Так что ж в этом переводе крутого, раз его с первого раза не выговоришь? Незабвенный Берковский полагал, что именно Шлегель «впервые дал немцам настоящего Шекспира после опытов Виланда и Эшенбурга» (где-то заплакал один Людвиг Тик).
И правда, Виланд создал просто приятненькое и понятненькое чтение для современников, а Шлегель напротив старался подчеркнуть историческую и культурную удалённость Шекспира от тогдашнего немецкого читателя, чтоб всё-таки этот самый читатель неотвратимо и неистово рос над собой, а вместе с ним росла и развивалась национальная культура.
Немецкие романтики расширили привычную дихотомию «вольно — дословно», противопоставив одомашниванию (Einbürgerung) остранение (Verfremdung). Невозможно, считал Шлейермахер, выполнить перевод так, чтоб античный автор говорил с читателем как немец с немцем, это утопия, фикция,
Скажет переводчик читателю: Вот тебе книга, какой бы её написал автор, если б писал по-немецки; а читатель в ответ: Я дико признателен, это ведь всё равно что показать мне портрет человека, каким бы он выглядел, если б мать родила его от другого отца.
Шлейермахер шутил, но так-то всерьёз полагал, что задача художественного перевода — подчеркнуть невозможность полного соответствия оригиналу, сохранить следы усилий переводчика, чувство чуждости. Гёте сформулировал изящнее: любой перевод служит только для того, чтобы пробудить «непреодолимую тоску по оригиналу».
Не хотели романтики делать жизнь бюргера, вступившего на путь саморазвития, проще и комфортнее — никакого лёгкого чтения, только трудности, тоска и власть несбывшегося. Романтики же, ну.
А вообще, конечно, вклад немецких романтиков в теорию и практику перевода — pardon my French — переоценить трудно. Они не только сместили переводческий (и отчасти читательский) фокус с непритязательного заграничного фикла на реально великие вещи, но и будто бы даже заложили основу для дальнейшего осмысления и совершенствования методов художественного перевода — не только в Германии, но и во всей Европе, не говоря уже о том, что их теоретические выкладки о проблеме перевода стали лишь частью более обширных размышлений о своём и чужом, о познании себя через опыт другого и о волшебной роли слов в жизни мира и каждого отдельного человека.