Петроград, зима тысяча девятьсот двадцатого.
Дом Мурузи стоит на том же углу, но мавританский фасад давно облез, и в оконных проёмах, где когда-то горели десятки ламп – темнота, чужие лица. Дров второй год не достать; хлеб выдают по карточкам, и голод теперь совсем не тот, что был тогда, не предвкушение кулебяки, а нечто куда более жестокое.
Зинаиды Николаевны в городе больше нет, уехали с Дмитрием Сергеевичем в Париж, говорят, навсегда. Валерий Яковлевич теперь служит новой власти. Володи Князева тоже нет с тринадцатого года – застрелился из-за женщины, которую, кажется, любили все.
Я стою на том же углу, кутаясь в потёртое пальто вместо доломана, и почему-то опять голоден, только просить уже не у кого, да и «Медведь» давно закрыт, на его месте какая-то распределительная контора.
Закрываю глаза и слышу шипение шампанского, вижу серебряный гребень в её волосах и повторяю про себя слова, которые тогда или, быть может, только теперь – сложились сами собой:
Ты рванулась движеньем испуганной птицы, Ты прошла, словно сон мой легка… И вздохнули духи, задремали ресницы, Зашептались тревожно шелка.
Но из глуби зеркал ты мне взоры бросала И, бросая, кричала: «Лови!..» А монисто бренчало, цыганка плясала И визжала заре о любви.
Кажется, кто-то и правда любил тогда весь этот город. Может быть, даже я.
Post #237
129
- ❤ 3