В журнале «Look», жалком подобии «Лайфа», за 8 апреля 1952 года представлена серия фотографий под заголовком: «Я сфотографировала рождение моего ребенка». На редкость несимпатичный младенец ухмыляется в углу страницы. Подпись гласит: «Лежа на родильном столе, миссис А.Х. Хойзинквельд, писательница-фотограф (что бы это ни значило) из Сидар-Рапидс, штат Айова, щелкая своим фотоаппаратом, запечатлевает необыкновенные мгновения рождения своего первенца – от начальных схваток до появления на свет».
Что же это за фотографии? К примеру: «Муж (в пошлом, раскрашенном от руки галстуке, с озабоченным выражением на простодушном лице) навещает жену в разгар родов» или «Миссис Хойзинквельд фотографирует медицинскую сестру Мэри, опрыскивающую роженицу дезинфицирующим средством».
Толстой был бы крайне возмущен всем этим.
Кроме опиума в небольших дозах, который почти не помогает, никаких средств для облегчения родовых мук не применяли. Время действия – 1875 год, и во всем мире женщины рожают точно так же, как две тысячи лет тому назад. Здесь звучит как бы двойная тема: красота и естественность природной драмы, ее тайна и ужас, увиденные глазами Левина. Современные методы родовспоможения – анестезия и госпитализация – не позволили бы создать эту великую 15‐ю главу седьмой части, а притупление естественной боли показалось бы Толстому-христианину совершенно неправильным. Кити рожает дома, Левин, конечно же, бродит по комнатам.
Он не знал, поздно ли, рано ли. Свечи уже все догорали. <…> Левин сидел, слушая рассказы доктора <…>. Вдруг раздался крик, ни на что не похожий. Крик был так страшен, что Левин даже не вскочил, но, не переводя дыхание, испуганно-вопросительно посмотрел на доктора. Доктор склонил голову набок, прислушиваясь, и одобрительно улыбнулся. Все было так необыкновенно, что уж ничто не поражало Левина. <…> Он вскочил, на цыпочках вбежал в спальню, обошел Лизавету Петровну, княгиню и встал на свое место, у изголовья. Крик затих, но что‐то переменилось теперь. Что – он не видел и не понимал и не хотел видеть и понимать. <…> Воспаленное, измученное лицо Кити с прилипшею к потному лицу прядью волос было обращено к нему и искало его взгляда. Поднятые руки просили его рук. Схватив потными руками его холодные руки, она стала прижимать их к своему лицу.
– Не уходи, не уходи! Я не боюсь, я не боюсь! – быстро говорила она. – Мама, возьмите серьги. Они мне мешают. [Обратите внимание на эти сережки, носовой платок, иглы инея на муфте и другие штрихи, сопутствующие Кити на протяжении всего романа.]
– Нет, это ужасно! Я умру, умру! Поди, поди! – закричала она, и опять послышался тот же ни на что не похожий крик.
Левин схватился за голову и выбежал из комнаты.
– Ничего, ничего, все хорошо! – проговорила ему вслед Долли. [Она прошла через это уже семь раз.]
Но, что б они ни говорили, он знал, что теперь все погибло. Прислонившись головой к притолоке, он стоял в соседней комнате и слышал чей‐то никогда не слыханный им визг, рев, и он знал, что это кричало то, что было прежде Кити. Уже ребенка он давно не желал. Он теперь ненавидел этого ребенка. Он даже не желал теперь ее жизни, он желал только прекращения этих ужасных страданий.
– Доктор! Что же это? Что ж это? Боже мой! – сказал он, хватая за руку вошедшего доктора.
– Кончается, – сказал доктор. И лицо доктора было так серьезно, когда он говорил это, что Левин понял кончается в смысле – умирает. [Доктор, конечно, имел в виду, что через минуту она родит и это кончится.]