Пьют предрассветный кагор священник и волкодлак. Я смотрю на это откуда-то сбоку. Некто заходит к ним, оглядывает гуляк, Подставляет лицо розовеющему востоку. Но эта зима темна, картина эта темна, Любит маму маленький Иероним. Холст - тюрьма ему, и рама - тюрьма, Свои глаза он приближает к моим, Шепчет: видишь, скоро у нас Рождество, На праздник придут Сфумато и Кьяроскуро. Мальчик рисует картину. Уголь в пальцах его Выводит нимб над последней неясной фигурой.
Красная Шапочка с детства была добра, Не давилась стыдом и злостью, не врала, не ревела, Большего зла не отличала от меньшего зла, Не давала и не брала бабла на грязное дело.
Охотник, такой монолитный малый, лицом Чак Норрис, Говорит, флегматично поглаживая "Сайгу": Давай тут без сантиментов, ладушки? Тыкни пальцем, кого: бабушку в волке, волка в бабушке, Я зайду, отработаю, запилю пару сторис, И, как договаривались, уйду. Чего "не могу", дуреха? Иди-ка ты в лес, А то ненароком попадешь под замес.
Охотник выходит, "Сайга" на плече, сам охеренен. Вблизи догорает избушка, вдали - полыхает Бремен. Красные шапочки и маленькие волчатки Кружат по краю леса, как по краю сетчатки. И вроде все норм. 07.03.22 #Написано_в_можжевельнике
Еще не пролился прозрачный осенний свет В летнюю тьму, где пахнет сексом и потом, Где все повторяемо вот уж две тысячи лет, Где смерть скользит за своим женихом по болотам. Там молчалива зацветшая злая вода, Хлюпаешь, бьешь комаров, ищешь дорогу, Бог в джипиэсе подсказывает - не туда, Но ты почему-то не доверяешь Богу. Когда, закружившись, наткнешься на собственный след, Застынет дыхание, отяжелеет тело. К тебе прикоснется нагая девочка-смерть: Неужели, дружок, бегать не надоело?
Шалтай-Болтай лежит во тьме на спине, Смеется и плачет, елозит по простыне, Как водится, падает и разбивает лоб. Молится, гнет вериги и собирает гроб Шестигранником из Икеи, а шведские короли Помогают в сборке, но так и не помогли. Видит во тьме табурет, свечу, граненый стакан, пирожок. Бог ему шепчет на ушко: "Да ты ведь умер, дружок. Пойми, чебурашка, смерть ведь на то и смерть, Чтоб смотреть и не видеть, видеть и не смотреть. Вот тебе рай, но если захочется в нем Скворца говорящего, текилу, бабу и водоем, Тогда уж не падай вниз, как был у меня тут чудак, А просто ножкой толкнись, вот так, все верно, вот так...
Возьми этот день, его пустоту в промежутках, Это солнце сигналит сквозь едущий товарняк. От взгляда на эти цистерны становится жутко, В них, наверное, солят людей, Да все не досолят никак. И поэтому поезд все едет, и едет, и едет, Сгибая тугие пружины астральных путей, И в темном депо его встретит диспетчер, чье сердце из меди, И съест народившихся за время дороги детей. А солнце, дружок, не снаружи - внутри вагонов, Мы его увезли, когда покидали перрон: Там, за бортом, слишком много святых и голодных, А в поезде мы хоть покормим его и до депа довезем.
над черемухой бесстрастной воздух бел, ничего хотеть не надо, я хотел превратить все это в сказку, не срослось, из земли неровным сколом лезет кость, тишина забила уши, я стою, эту песенку неслышную пою, как земля дрожит и дышит подо мной, сжатая меж миром и войной.
- Да, ты прав, творится издалека История, инквизиция, переворот, резня, Все, как и раньше, начинается с легонького платка, Брошенного на арену, типа, это гравитация, а не я, И камень каинов разбивает череп лишь потому, Что создан таким тяжелым. Но там, на КП, где мониторы всматриваются во тьму, Чей-то кадык челночит под пересохшим горлом. А его хозяин, отмыв кровь, прилипающую к рукам, Под утро забудет свой номер, и звание, и родную речь, И приснится ему поселковый бедненький храм, Где он со шпаной стырил пару церковных свеч. Он и тогда был главным и самым рыжим, И долго под кожей Кто-то потом шептал: "Вижу, вижу!" Возможно, дружище, я просто не отличаю обуха от плети, Но, если спасаться, то чем, если не этим?
Когда в небесах останутся лишь небоскребы, Под ветром и солнцем блестя стеклянной ботвой, Я город покину, бетон почернеет от злобы, И вслед прохрустит - ну чо ты какой, я скажу - ну, такой. И уйду в тишину, в крылатый закат, попросту сгину, Чтоб зло во мне выло, Боясь погружаться во тьму. И мертвыми воробьями буду кормить краснеющую рябину, Чтоб неповадно было. Чтоб никому.
А некто пройдет по двору, силен и неспешен. Чья-то бабушка ягоды рвёт своей детской рукой, Ей на ладонь упадет моя злость кровавым мясом черешен, И наступит покой, такой невозможный покой, Который нельзя попросить, Нельзя угадать или вымолить. Он легче, чем сон и светлее, чем детская смерть. Его можно из воздуха, как из мрамора белого, выломать, У соседа на дачном участке через забор подсмотреть.
То ли на этом свете, то ли на том, Приходил домой, снимал куртку, Разговаривал с котом. Пока мне вызывали дурку, Я всё спрашивал старого своего кота: - Есть ли на том свете, как на этом, такая же красота, Чтоб стоять, молчать во весь рот, охреневши? Он отвечал устало: - Есть явления, вещи, Имманентные загробному миру. Там, например, ты не сможешь продать квартиру, Потому что квартиры нет, и денег нет. Вместо них - свет, ошеломляющий свет, Руки тёплые гладят, белым небом простираются над головой, И всё тебя слышит, даже камни разговаривают с тобой. Травы ложатся под ноги, затягивают твой след, И всякий пойманный воробей твердит мне, что смерти нет. Кот встал, потянулся, задней лапой потряс. Поглядел на меня, на врачей приехавших, на заветренную еду: - Я был там уже восемь раз, Хошь, на девятый я и тебя проведу?
Я переживу этот июльский полдень, Эту темноту в глазах, свою короткую тень. Я умею быть ничем. Я - что-то вроде В космическом мазуте застывших астральных схем. В детстве, чувствуя невесомое Божье соседство, Я кормил птицу-смерть с руки, Позже я понял: лес - это такое место, Где деревья держат дистанцию во имя любви или в силу тоски. Поэтому в лесу привольно, не больно, и растут грибы - Инопланетный способ сбежать от своей судьбы, Вот вроде ты срезан, но тело твое - ризома - Бессмертно, невидимо, всесильно и, кажется, невесомо.
Километрами обочин ночь приходит ко двору Не печалься, не тревожься, все умрут, и я умру. Темноту несут в карманах, сыплют семками на стол, Дети наливают пиво, тянут взрослый разговор. Что сейчас седеют рано, имут ипотечный срам, Вместо семок по карманам - горе, море, телеграм, Тихо наливай, разбудишь в хлам уставшего отца, А ты знаешь, нейросети воскресили мертвеца? Их отец храпит за стенкой: ему снится Ахилл быстроногий, Баловень глупых богов, их жестоких повадок наследник, Снится злосчастный Приам, его горько скривленные губы, Руки, бессильно простерты вслед детям, сходящим в Аид. И странное слово "сын" царапается под кожей, Падает и звенит, будто невидимая монетка, Спрятанная до поры, до времени От Харона.
за этим деревом точно храм за этим деревом точно дом этот сон заворачивается кольцом спаси-сохрани меня телеграм я в чужой деревне совсем один все дороги вырваны из земли всякий забор здесь необходим о небо разбившейся птицей болит с вечера неучтенная мысль ее неугаданный силуэт камнем падает вниз где меня уже нет
В детстве мама говорила мне: не рви плодовые, пусть цветут. Я не мог понять, почему, им же не больно ведь, Их цветение - это инопланетный труд, Такой же, как труд комара - впустую звенеть над ухом. Такого труда всегда слишком много. Но с тех пор при виде сломанной ветки меня бьет тревога.
Как же бессмысленно это вечное лето! Мимо причала пустая ладья проплывает среди лепестков. И ранит меня, пугает видение это, Лето будет таким до тех пор, пока я таков. Сказки ночные, каверны спрятанной тьмы, Которые я вскрывал, хранил и лелеял, Слова все ушли ночевать, мы с вами в квартире одни, Прижаты спиной к холодным, как смерть, батареям.
Давайте это немое кино, наконец, досмотрим: Ладья проплывает по венам и движется к сердцу, А я - натюрморт, гербарий, фото пост мортем, Мне лета всего не хватит, чтобы согреться.
С тех пор я не рву плодовые, пусть догорают, Пусть отцветают в тихой садовой глуши. В этом саду где-то дети мои играют, А ладья не спешит, слава Богу, уже не спешит.
Сквозь зубы бросить, что любви и смерти нет, В прошедшем воображать былое, И лузгать семечки, и щуриться на свет, И в темноту вразвалку уходить по трое.
Твоя слепая жизнь не то, чтоб родилась, А брошена в рядах мясных, в толкучке, С тех пор ты любишь разделять на кучки То, в чем хотелось бы увидеть связь.
И каешься, и голову в петлю, И снятся по ночам чужие семьи, И хочется быть мертвым, толстостенным, Произнося "люблю".
Я был внутри времени, видел, как черный нож Режет ткань, похожую на сатин. Коридор бесконечен, просто стоишь и ждешь, Пока не скажут, в какой кабинет пройти. —- Я был внутри времени, видел, когда и как Появился сочащийся светом разрез луны, И с тех пор не сходят ни шрам этот, ни синяк, Оттуда, бывает, приходят такие сны, Что плюхаются на кровать, наклоняются, щупальцем поднимают веки, И с тех пор ты не помнишь, то ли ты человек, То ли они человеки. —- Человечье скудное зарево Видеть в разрезанной ткани неба. Вот чье-то тело место во времени заняло, Гуляет, пакетом шуршит, крошки хлеба Бросает на звездный мост, Отраженный гладью озера. Видимо, Бог невыносимо прост, Сквозь что-то синее пробивается что-то розовое, Сквозь космос трескучий лезет, заполняя собой прореху, Его любви простуженное эхо.
стану пустым листом немой водой жена подходит спрашивает что с тобой перед собой смотрю булькаю что-то в ответ чо я отвечу что есть мир всего остального нет поймёт наверное стопудово поймёт и станет как я апрельский бессмысленный лёд пусть лучше будет как будет не скажу ничего скажу обними меня крепче дурака твоего
Можжевельник может. Сергей СкуратовскийРастут семафоры, призрачная брусника,
За стеклом - темнота. Сквозь воинственный лес
Короч, я его переделал.
Растут семафоры, призрачная брусника, За стеклом - темнота. Сквозь воинственный лес Продирается поезд, в купе - мой двойник, а На койке соседней уставший отец Внушает ребёнку, вносит последние правки, Что его, как и всех, в конце отпоет нейростепь. Оловянный ребёнок, солдат в металлической сказке Продолжает смотреть на все это, молча смотреть. Прижавшись к стеклу, провожая родные заборы, Пропуская в себя гул железнодорожной ночи, Он поймет, что молчание - это переговоры С тем некто в окне, что тоже так страшно молчит, Так пристально смотрит - тело становится вялым, Воздух густеет, беззвучно вещи кричат, В соседнем купе кошка заходится мявом, А люди молчат, от адамова века молчат. Папа, кто там в окне, кто в огне, там кто-то во гневе Веховые столбы срубает горящим мечом!.. Мы успели, сыночек, в последний вагон, но успели, Ты пригнись, не смотри, мы мимо, мы ни при чем. Пути перекрыты, на разрушенном полустанке Бесы танцуют, падает с воем сосна. Все же светает. Сверху спускается ангел, Пассажиры выходят к нему, вспоминая свои имена.
Мне ночью снились лабиринты, Тропинка в небо, ее спирали. В траве у костра, на краю печали, Орали парни, играли квинты, Потом бухали, потом молчали. Было слышно, как лезет нечисть Из тьмы весенней. Пели так, что качался месяц, И воскресенье Рождалось там, на сырой поляне, Под песни Цоя. Их было шестеро: трое землян, и Наших трое. И видел я - они сквозь смерть, Как нож сквозь масло, И было приятно на это смотреть, На их вечное царство.