О неактуальности Бахтина
Я могу понять, почему Бахтин оказался значимым в 1960–80 годы, став едва ли не иконой гуманитариев, – по многим причинам, и не в последнюю очередь попал в цель его пафос Другого и диалога, который отражал запрос в пространстве безвремения и духоты на живое, человеческое слово. Я уже отмечал, что диалогизм как философия порождается из глубинной тоски и одиночества, а весь его гуманистический пафос рассыпается в пыль, стоит только чуть проанализировать на философскую составляющую концепцию Другого. Диалогизм Бахтина как философия это брызги, а не глубинной течение океана. Да, живя в Сранске, в котором Бахтин прожил большую часть своей жизни, одним из спасений будет тоска по Другому, Диалогу, Большому времени и т.д., но Сранском была вся страна, живущая под колпаком железного занавеса. В 1960–80-е годы живое слово было дефицитом. В условиях культурной монополии любое слово Другого приобретало почти сакральное значение.
Я не могу сказать, что сейчас Бахтин совсем не актуален, он все также удобен для дешевых псевдогуманистических и околохристианских спекуляций, но в строгом смысле его пафос значительно снижен в виде запроса, и это очевидно, поскольку сейчас слишком много Другого. Для Бахтина это структура, завершающая образ человека, говорящая ему что-то такое, чего он сам о себе знать не может. Мало кто замечает, что Другой полагается через дистанцию, – он способен видеть меня как объект и якобы завершает мой образ. Якобы – поскольку само это завершение еще нуждается с моей стороны в признании, – это я позволяю Другому сказать обо мне слово. Тем не менее, Другой здесь функционален, если хотите, они понимается как средство, но не цель, что просто подрывает всякий гуманистический пафос диалогизма как несостоятельный. Слово Другого обо мне не действует автоматически, оно должно быть принято. И в этом месте обнаруживается скрытое противоречие, поскольку тот, кто якобы завершает меня, оказывается зависим от моего согласия на это завершение. Другой не производит смысла, а лишь предлагает его. Он не учреждает мою целостность, а выступает как один из возможных ресурсов для моего самоотношения. Его избыток видения оказывается не онтологическим преимуществом, а предложением интерпретации, которое может быть принято, и может быть отвергнуто. Другой не завершает, он конкурирует с другими возможными взглядами, включая мой собственный.
Но важно сейчас проговорить, что Другого даже в этом смысле оказывается слишком много, отсюда и проблема расширения границ насилия, не как появления новых способов воздействия, а как феноменологического вторжения, когда присутствие Другого навязывается мне независимо от моего согласия и нарушает мое пространство субъекта. Иными словами, насилие здесь понимается не как инструмент, а как факт опыта. Избыточность Другого превращается в посягательство на автономию Я, и границы субъективного пространства становятся предметом постоянного давления. Сейчас задача уже не в том, чтобы получить слово Другого как подтверждение своей онтологической завершенности, а в том, чтобы управлять потоком интерпретаций и строить границы Я, защищать собственное пространство субъекта. Другой уже не утешает, не завершает, а вторгается, заполняет, давит. В этом смысле бахтинский пафос утратил актуальность, потому что условия, в которых он имел смысл, исчезли, дефицит слова сменился избытком интерпретаций.
Post #1000
605