Использование экклезиологии как модели для заполнения пробелов в исторических свидетельствах может быть неподходящим при изучении человеческих институтов, однако оно оправдано при исследовании Церкви как богочеловеческой реальности. При отсутствии исторически проверяемых данных экклезиология обеспечивает богословскую верификацию исторических гипотез о жизни ранней Церкви (Wooden, p. 65).
Иными словами, путь Афанасьева: история → экклезиология (как модель) → возвращение к истории. И сам он называл это «спекуляцией», но «спекуляцией, основанной на твердом основании экклезиологии» (Wooden, p. 68). И здесь, на мой взгляд, кроется самое важное. Афанасьев не отрицает, что строит гипотезу. Более того, он признает ее гипотетический характер. Но его «твердое основание» — это не откровение, а именно экклезиологическая модель, которая для него становится априорным условием возможности исторической реконструкции. Именно здесь мы подходим к уязвимости метода, о которой пишет о. Павел в своей статье. Вуден фиксирует это предельно честно: «Как и любая историческая гипотеза, евхаристическая экклезиология никогда не может быть окончательно подтверждена или опровергнута исторически и всегда будет оставаться открытой для критики, особенно за предполагаемо избирательное использование источников» (Wooden, p. 69). О. Павел показывает в своей работе именно эту обратимость афанасьевского тезиса: экзегеза Игнатия зависит от априорной предпосылки. Но это не означает, что Афанасьев «неправ». Это означает, что его проект — это оптический прибор, который позволяет увидеть Церковь определенным образом, но не гарантирует, что мы видим «вещь в себе». И теперь главное. Вместо того чтобы спорить, «истинна» ли ЕЭ как норма, или это всего лишь одна из интерпретаций, я предлагаю кардинально сместить фокус. И здесь я бы хотел использовать слово, которое уже прозвучало в разговоре — критика оснований, но не в богословском, а скорее в кантовском смысле. Нам пора перестать быть апологетами или критиками Афанасьева. Нам пора спросить себя: почему этот проект вообще появился в XX веке? Почему именно у русского богословия в эмиграции возникла потребность в такой модели? Вуден фиксирует любопытный факт: первоначально Афанасьев интересовался ролью государства в развитии соборных институтов, но затем его фокус сместился к происхождению епископского служения. Почему? Потому что мир, в котором государство и Церковь находились в симфонии, рухнул. В эмиграции, в ситуации юрисдикционного хаоса, «универсальная» модель перестала работать. И Афанасьев нашел точку опоры там, где государство и история бессильны — в евхаристическом собрании как внеисторическом событии. Это не делает ЕЭ «ложной». Это делает ее богословским ответом на вызов своего времени. Но если мы не поймем этого генезиса, мы будем вечно гадать, является ли ЕЭ «утраченной нормой». А этот вопрос, как я и писал в рецензии, непродуктивен с чисто научной точки зрения.