Когда Эразм Дарвин, дедушка более знаменитого Чарльза, взялся за перо в 1789 году (хороший год: пока во Франции штурмуют Бастилию, сносят феодальный строй, английский натуралист пишет послание о том, что природа функционирует по своим законам, не учитывающим сословные предрассудки), он затеял литературное предприятие столь же дерзкое, сколь и витиевато причудливое: превратить таксономию Карла Линнея в то, что можно благодушно назвать ботаническим романом, или менее благодушно — садоводческое посягательство на целомудрие под видом естественной науки.
"The Loves of the Plants"/«Любови растений» остаются шедевром неудержимого честолюбия — поэмой, осмеливающейся сделать репродуктивные циклы страстоцветов (и не только) столь же волнующими, морально запутанными и откровенно похотливыми, а также скандально будоражащими для пуританских гостиных.
Гений Дарвина был обманчиво прост: если хочешь просветить благородное общество о механизмах растительного размножения, почему бы не облечь это в язык куртуазности? Вот тычинки и стали «красивыми юношами»/ "handsome swains", пестики превратились в «алеющих дев»/ "blushing virgins,", а всё растительное царство было мобилизовано в вычурный по-барочному театр желания. Поэт-натуралист представил 24 линнеевских класса растений в виде череды эротических сцен: браков, соблазнений, ухаживаний, любовных связей и даже случайных групповых утех среди обитателей сада. Едва ли можно вообразить более действенную педагогическую стратегию или более смехотворную по сегодняшним меркам.
Произведение оказалось одновременно революционным и возмутительным. Революционным, ибо доказало, что естественная наука не должна быть уделом одних лишь латиноговорящих академиков, скрывающихся в своих кабинетиках редкостей — она может быть популярной, доступной, даже волнующей. Возмутительным, ибо георгианское общество, несмотря на собственный немалый аппетит к скандалам, испытывало глубокий дискомфорт перед фактом, что сама природа функционирует согласно принципам необузданной сексуальности. Консервативные критики ухватились за поэму как за доказательство излишеств Просвещения; сатирики с удовольствием пародировали её наиболее напыщенные отрывки (там действительно есть чем поживиться). Можно сказать, произведение было одновременно восхвалено и осуждено — осуждено за то, что его восхваляли.
Однако намерение Дарвина было несравненно амбициознее, чем простая провокация и фраппирование. В самой ткани роскошных куплетов скрывалось глубокое убеждение, что постижение механизмов природы (в том числе и решительным образом телесных механизмов размножения) — это не падение в бесстыдство, а восхождение к надмирной мудрости. Облекая половое размножение растений в язык, резонирующий с человеческим опытом, Дарвин совершил нечто весьма искусное: он вынудил своих читателей осознать преемственность между человеческой страстью и природным процессом, между желанием и замыслом. Волнение смущения, которое испытываешь, читая, что орхидея обладает «двумя соперничающими любовниками», было именно замыслом автора. Природа не краснеет, почему же должны краснеть мы?
Тот факт, что произведение стало бестселлером — весьма возможно, первым подлинно популярным научным трудом в английской литературе — говорит о многом относительно аппетита образованной читающей публики к знанию, облачённому в форму развлекательного жанра. Доктор Дарвин понимал то, что забыли многие современные учёные, что изумление и жажда знания — мощнейшие педагогические инструменты. Человек запоминает намного лучше то, что вызывает улыбку или смущение, нежели то, что лишь поучает.