Я помню, как люди расступались перед ней. Не из уважения — скорее из неловкости. Будто каждый внезапно понял, что зашёл слишком далеко, но уже не знал, как вернуть сказанное обратно. Свечи продолжали гореть так же спокойно, хор где-то позади всё ещё пел, и от этого происходящее казалось ещё более неправильным.
Слишком живым для святого места.
Когда она проходила мимо первых рядов, одна женщина попыталась коснуться её плеча. Наверное, хотела успокоить. Лили дёрнулась так резко, словно прикосновение обожгло её. И именно тогда я заметил самое страшное — она больше ни на кого не смотрела.
Она шла через весь зал под чужими взглядами. Медленно. С прямой спиной.
Только пальцы её были сжаты так сильно, что ногти до крови впились в кожу ладоней.
Когда-то она влетала в любую комнату подобно птице, не боящейся высоты. Теперь же казалось, будто каждый шаг давался ей через силу. Будто что-то тяжёлое навсегда привязали к её ногам, а от прежних крыльев остались лишь вырванные перья, рассыпанные где-то позади неё.
В тот вечер она впервые не осталась после службы.
Не опустилась на колени.
Не поцеловала крест.
А на следующий день, когда учитель задал вопрос, её рука осталась лежать на парте.
И тогда я понял: летать она больше не собиралась.