Мама схватилась за одеяло, как будто оно могло ее защитить. Крошечный мертвец взобрался на кровать. Шар головы покачивался, не держался ровно на слабой шее. Я застыл на пороге, беспомощный, скованный ужасом и отвращением. А он лез себе, медленный, мертвый, мерзкий. Вот он уже у мамы на коленях, тянет за тонкую ткань ночнушки, растягивает, рвет воротник, тычется слепо в молочную кожу с голубыми реками вен.
— Прости меня, сыночек…
Мама, сидевшая все это время почти неподвижно, дернулась влево, к столику у кровати. Ножницы. Кривые заостренные лезвия. Я подумал, что она всадит их прямо в круглую голову младенца. Она ударила с размаху. Себе в грудь. Вскрикнула. Вырвала лезвия. Звякнули ножницы на полу. По молочной коже заструилась кровь. И младенец приник.
Эта сцена из моего рассказа «Дом на болоте». Сцена, которой там никогда не было. Ну, то есть была, но не такая. Рассказ аж 2011 года, издавался в первой «Самой страшной книге», и вот спустя столько времени я решил его переписать наново (на самом деле не только его). Так что это сцена из рассказа «Дом на болоте». Сцена, которой там никогда не было. И сцена, которой там никогда не будет. Ну, будет, но не такая.
Я позволил мелкому упырю напиться крови. В первой версии этого ведь не было. Он же беззубый: кусает-кусает, но не прокусывает. И вот я над ним сжалился. Четырнадцать лет прошло, понимаете? Четырнадцать лет малыш-вампирёныш, никогда не пробовавший ни материнского молока, ни крови, ждал, голодный. Чувствую чувства по этому поводу. В том числе стыд перед карапузом, ведь уже на следующий день после того, как я написал эту сцену, до меня дошло: это неправильно. Да, кровососы должны сосать кровь, но этот в первую очередь должен быть несчастен. Рассказ уж такой, про несчастье. Большое семейное несчастье. Так что никакой крови этому столику.
Но четырнадцать лет, ребят! Он ждал в своём подвале четырнадцать лет.
