— Ну же, — прошептал он, и в его глазах вспыхнул опасный, лихорадочный огонь. — Ударишь? Оставь на мне след, кузнец. Давай. Скажи мне что-нибудь на единственном языке, который я хорошо понимаю!
Под ядом этих слов ярость Михаэля переплавилась в нечто темное, густое и злобное. Он дернул Габриэля на себя, почти впечатывая в свою грудь, и, ослепленный гневом, впился зубами в кожу за его ухом — прямо в ту влажную, чувствительную ямку, где пульсировала голубая жилка. Он укусил глубоко, до металлического привкуса во рту, и утробно, по-звериному зарычал.
Габриэль не вскрикнул. Он выгнулся дугой, и из его горла выплеснулся звук, которого Михаэль никогда не слышал в молитвах — долгий, надломленный, пугающе сладкий стон. Он запрокинул голову, подставляя шею, и его пальцы судорожно вцепились в предплечья Михаэля, впиваясь в кожу длинными, холеными ногтями. Валериан все-таки отучил его грызть ногти своими изуверскими способами.
Михаэль отпрянул на дюйм, его зрачки расширились от ужаса. Он ждал удара, ждал, что его оттолкнут, но Габриэль смотрел на него разбитыми вдрызг сияющими глазами. Его губы, влажные и искусанные, лихорадочно приоткрылись.
— Еще… — выдохнул он, и его голос дрожал от истинного, неутоленного голода. Михаэль, ведомый этим безумием, снова впился зубами в прозрачный хрящик его ушка, сминая его, рыча, чувствуя, как Габриэля бьет мелкая, экстатическая дрожь.
— Сильнее! — почти приказал Габриэль, и новый стон сорвался с его губ, топя в себе шум прибоя.
Это было жутко. Это было кощунственно и неправильно — на грязных досках, в портах, в двух шагах от святилища. Но в голове Михаэля вспыхивали горячие вспышки, а перед глазами плыла густая темнота. Эта животная, яростная близость, замешанная на боли, давала им обоим такое очищение, которого не могла дать ни одна исповедь. Лучше, честнее и острее, чем если бы они просто разделись.