🌫️
All I Need I am a moth
Who just wants to share your light
I'm just an insect
Trying to get out of the night
I only stick with you
Because there are no others
You are all I need
I am in the middle of your picture
Lying in the reeds
Дазай сидит у стены и считает удары настенных часов. Холод штукатурки вынуждает спину покрыться крупными мурашками, заставляя мышцы сжиматься тупой болью. Невыносимо лежать в собственной постели, зная, что Фёдор, самый сильный человек, которого он когда-либо знал, задыхается от слёз в соседней комнате. А ещё хуже – осознание того, что, если бы не ты, Фёдор бы сейчас не пытался остановить срыв, а, быть может, мирно спал. Дазай не уверен, что с его присутствием Достоевскому станет легче. За тысячи лет жизни, а точнее, её подобия, Достоевский ни разу не подпускал к себе кого-либо так близко, чтобы позволить видеть собственные слёзы. Тем более человека, которого он знает всю жизнь. Точнее, всю жизнь он знает его душу и тысячу его перевоплощений.
Осаму догадывается, что Фёдор похоронил примерно сотню Осаму Дазаев. Возможно, он и есть та причина, по которой Достоевский так озлобился на мир.
Фёдора колотит крупной дрожью, пока он закрывает рот рукой и сворачивается в позу эмбриона. Почти каждую ночь он просыпается со вскриками от призраков прошлого. От шума просыпается и сам Осаму, которому сердце скручивает железным узлом от собственной беспомощности.
Фёдору снятся воспоминания. Холодные подземелья инквизиции, опоясанные железными скобами запястья, раскалённое клеймо на груди. Дым, густыми и едкими клубами струящийся из оконных проёмов, обугленные деревянные срубы допотопных изб. Высокий костёр, его руки в пеньковых верёвках, жалящие языки пламени и посеревшая от жара кожа, миндалевидные глаза, с болью и ужасом взирающие на его публичную казнь. Ему снятся резкая боль от вонзающихся в спину и грудь кинжалов, разрастающиеся багряные пятна на белых рубахах, застрявшие пули и боль во всём теле в первые секунды перерождения.
Фёдору снится мёртвый Осаму Дазай. Умирающий от губительной заразы, дёргающийся в петле, истекающий кровью в тысяче эпох. Достоевский снова и снова проживает животный ужас собственной беспомощности перед неприклонной смертью, которая его, Достоевского, почему-то внесла в чёрный список. О, как часто ему хотелось наложить на себя руки, как часто хотелось сделать то, что так неустанно пытался сделать с собой Осаму.
Фёдору каждый раз думается, что всё происходящее нереально и, когда он проснётся, Дазая снова не будет рядом, а он снова будет совершенно один в таком знакомом, но абсолютно чужом мире. Проще затолкать подальше желание зайти в комнату к Осаму, вцепиться пальцами в его острые плечи, вдохнуть запах чужой кожи, чуть отдающей аптекой, марлей, дешёвым табаком, амброй... Нет, въевшаяся с веками гордость не позволяет. А если бы позволила, что ж, раз он сам на себя взглянуть не в состоянии, то каковы гарантии, что и Осаму не будет противен
такой Фёдор? Жалкий, с запавшими глазницами, шелушащейся, обветренной от слёз кожей на щеках, растерявший весь свой запас ядовитых ужимок и фраз. Проще не думать, отогнать гноящиеся струпья страха, заткнуть рот костяшками пальцев, раздирая до крови тонкую бледную кожу.
У Дазая кончается терпение. Ужасным усилием у него получается оторвать себя от стены, тихими шагами миновать коридор, замереть в сантиметре от заветной двери. Дазай набирает в лёгкие побольше воздуха, отсекая все возможности обдумать последствия своей выходки.
Он заходит не стучась, стремительно преодолевает расстояние от двери до футона, на котором лежит, свернувшись в комок, Фёдор. Тихо опускается на край. Достоевский притворяется спящим, но Осаму не настолько глуп, чтобы поверить, и слишком истерзан, чтобы сделать вид, что поверил.
– Федя... я же знаю, что ты не спишь...– длинные пальцы ложатся на одеревеневшие от напряжения плечи. Достоевский старается не дышать. Ему противно от самого себя.
– Я здесь, я рядом с тобой, – твёрдо говорит Дазай, забираясь с ногами на футон.