ֵ Калеб слегка отшатнулся назад — два нелепых, сбитых шага, едва не споткнувшись о собственную пятку, растопырив руки на секунду от неожиданности. в груди полыхнуло так внезапно, что перехватило дыхание, а кровь ударила в лицо, заливая щёки нездоровым румянцем. он выпрямился, с хрустом расправив плечи — словно одной лишь физической мощью, массивной тушей, нависшей над Кавински, можно было переписать правила, уничтожить само право на этот конфликт. нелепо. до зубного скрежета, до нервной дрожи в пальцах нелепо. неужели тот всерьёз верит, что этот дешёвый цирк с перетягиванием канатов хоть что-то значит? этот жест — не столько стратегия, сколько привычка, заезженная пластинка, которую тело проигрывает на автомате, когда мозг отключается, захлёбываясь в адреналине. это - его оружие.Калеб дёрнулся всем корпусом, когда чужие пальцы бесцеремонно ткнулись в его кожу, оставляя после себя обжигающий след — будто клеймо, приговор. словно он не человек, а доска для объявлений, куда можно втыкать кнопки без спросу. лицо исказила гримаса брезгливости: губы скривились, брови взлетели вверх, а глаза забегали с лихорадочной, почти панической скоростью — от наглой ладони Кавински к его разъярённому лицу, снова к ладони, и снова наверх. в этом взгляде плескалось такое откровенное, почти животное раздражение, что воздух вокруг начал искрить, наэлектризованный до предела. если бы этот месяц не был сплошной чёрной полосой, если бы одно дерьмо не наваливалось на другое с садистским упорством, если бы лавина, похоронившая под собой все его силы, не двигалась с неумолимой скоростью — он бы не реагировал так остро. он бы не позволил выплеснуться этой внутренней горечи. но сейчас внутри бушевал ураган, который не унять ни уговорами, ни здравым смыслом, ни даже холодным душем. этот высосанный из пальца конфликт стал для него единственным якорем, единственной точкой опоры среди всеобщего хаоса. и каждое слово Кавински, каждая манипуляция и провокация — только масло в огонь, только искра, поджигающая порох.
ֵ он сжал зубы так сильно, что желваки заходили ходуном, а челюсть свело судорогой — терпение, и без того истончившееся до прозрачности, лопнуло с противным, почти физическим треском, который он услышал внутри себя, в самом центре грудной клетки. достаточно. хватит. позволил слишком много. пальцы следователя, до этого лежавшие смирно, рванули вверх с пугающей скоростью — стальной хваткой сжали запястье Кавински так, что побелели костяшки. рывок — резкий, грубый, без предупреждения — притянул блондина к себе, лицом к лицу, так близко, что можно было разглядеть каждую ресницу, каждый оттенок его глаз. снова это дурацкое проявление доминантности, только сейчас оно было не игрой, а инстинктом, взявшим верх над разумом.
— ах, условия тебе не нравятся? — почти прорычал Калеб, голос сорвался на хрип, оседающий на коже мурашками. он дёрнул Кавински за запястье, рассматривая его с прищуром - хищным, опасным, не сулящим ничего, кроме беды. — не много ли ты о себе думаешь?
ֵ и одним резким движением отшвырнул чужую руку прочь, словно прикоснулся к чему-то грязному, недостойному даже секунды внимания. сам не сделал ни шага назад. наоборот — качнулся вперёд, сокращая и без того мизерное расстояние, напирая, нависая, вгрызаясь взглядом в Кавински с почти безумной интенсивностью. он хотел продавить, сломать, заставить этого паршивца опустить глаза первым. это был не спор. это был бунт. неожиданный, наглый, непозволительный.
— я тут из кожи вон лезу! а ты мне устраиваешь цирк с конями, потому что тебе что-то не нравится! тебе не нравится?! — он рассмеялся - коротко, зло, с такой уничтожающей насмешкой, что пощёчина прозвучала бы мягче. — да мне плевать, что тебе нравится! ты здесь не для того, чтобы нравилось! и для распускания соплей ты выбрал самое идиотское время!