Почти во всем, что я писал о литературе и о кинематографе, меня занимал один вопрос — вопрос о праве на высказывание. Здесь есть узел. Я не философ, и опишу его, может быть, немного топорно, но кажется, что это очевидные вещи. Право на высказывание (как и на поступок) прямо связано с властью, а власть связана с насилием (насилие — продолжение и отрицание власти, как война — продолжение и отрицание политики). Говорящий — художник или интеллектуал — говорит, зная о власти и так или иначе используя ее, черпая из самой субстанции власти свое право. Так он знает и о насилии. Речь и искусство связаны с насилием опосредованно — через рукопожатие власти, но связаны крепко.
Мне сложно судить про другие культуры, я знаю их слишком поверхностно. Но, кажется, неплохо знаю русскую и вижу, как это заложено в самом ее фундаменте. Никто не чувствовал эту тройную связку острее, чем Пушкин и не говорил о ней с такой откровенностью (поэтому риторические споры о нем сейчас не так пусты, как кажется). Ее знали и Платонов, и Мандельштам, и — хитрым образом — Хармс с Введенским, и все, кто были после них.
Моменты кризиса власти, а значит и кризиса права на высказывание меня всегда интересовали больше, чем моменты ее уверенной манифестации. Мне казалось, что в них можно найти особую свободу. Земную власть, оставаясь в сфере земных дел, среди которых — культура и политика, невозможно отрицать, но можно обнаружить зоны ее пробуксовки. С какого-то момента свобода, обретающаяся в таких зонах, мне стала казаться гораздо более убедительной и интересной, чем свобода эмансипаторной риторики и практики — запросто оборачивающихся своей противоположностью.
Игорь Гулин
Post #146
266