— Пора, — сказала мамаша.
И мы вышли в городской сад. На мне был чёрный сюртук и летнее пальто. Она в белом платье, и сверху что-то. В начале июня. Экзамены кончились, и на душе никакой заботы. Будущее светло.
Солнце было жаркое. Мы прогуливались по главной аллее, и уже сделали два тура, когда в «боковушке» Ивана Павловича отворилось окно, и, почти закрывая «зычной фигурой» всё окно, он показался в нём. Он смеялся и кивнул.
Через минуту он был с нами. Весь огромный, весёлый.
— И венцы, Иван Павлович?
— Конечно!
Мы сделали тур. — «Ну, пойдёмте же». И за ним мы вошли во двор. Он подошёл к сторожке. — «Такой-то такой-то (имя и отчество), дайте-ка ключи от церкви».
Старичок подал огромный ключ, как «от крепости» (видал в соборах: «ключ от крепости», взятой русскими войсками).
— Пойдёмте, я вам всё покажу.
Растворилась со звуком тяжелая дверь. Я «что-то стоял»… И, затворив дверь, он звучно её запер. «Крепко». Лицо в улыбке, боязни — хоть бы тень. Обои мы повернулись к лестнице.
Стоит моя Варя на коленях… Как войти по лесенке, — ступеней 6 — то сейчас на стене образ; увидал — «как осенённая» Варя бросилась на колени и что-то горячо, пламенно шептала.
Я «ничего». Тоже перекрестился.
Вошли.
А вот и «красное сукно» перед боковым образом. Иван Павлович раньше рассказывал. «Нет прихожан. Одни приютянки. Думал, думал: этот образ всех виднее. И на ступеньках к нему положил красное сукно, а от нижней каймы образа до площадки тоже затянул красным сукном. Народ и повалил. А то очень монотонно было служить. Никого. Теперь и свеч будет много — все к этому образу, и прикладываться — толпы толпами».
«—Всё будет как следует». И он отозвал меня в алтарь. Silentium*.
И всё было хорошо. Тихо. Он всё громко произносил, за священника, за диакона и за певчих (читал). По требнику — который мне подарил, в тёмно-зелёном переплёте (с ним я хотел сняться, когда рисовал портрет Бакст). А самое лучшее— конец.
Он всё серьёзно делал; а тут ещё сделался очень серьёзен. Когда мы испили теплоты, он сказал: «Подождите». Мы остановились. И он сказал:
— Помните, Василий Васильевич, что она не имеет, моя дорогая невестка (вдова его покойного брата), никакой другой опоры в жизни, кроме как в вас, в вашей чести, любви к ней и сбережении. И ваш долг перед Богом всегда беречь её. Других защищает закон, люди. Она — одна, и у неё в мире только один вы. Поцелуйтесь.
Никогда этих слов я ему, милому, не забуду. С этих пор он стал мне дорог и как бы родным. Он уже умер (поел редиски после тифа). Царство ему Небесное.
Вышли. И он также запер дверь. И спокойно передал ключ сторожу, показавшемуся в дверях. Совершенно никого не было. Ни во дворе, ни в доме. «Приютянки» куда-то делись (на дачу?). И сама Калабина — на даче. Она-то ему и прислала, через 2–3 года, «первых редисок». Любила и почитала его за светлый нрав.
— Ну, Бог с вами. Прощайте. Мы сели (извощ.) и вернулись домой. И наш домик (против Введения) был пуст. Санюшу отослали в Казаки (к дяде). Мамаша:
— Всё кончилось?
— Да.
Она поцеловала обоих нас. Не помню, тогда (т. е. после церкви) или перед отправлением, она, став на колени перед образами, горячо-горячо молилась за свою Варю, и всё поднимала руки: тут-то я заметил, что в горячей молитве руки обращаются ладонями к образам. («В мире неясного и нерешенного»). Она именно так и делала… И молитва её была прекрасна, и вся она, милая старушка (тогда только пожилая женщина, лет 55-ти), была прекрасна, вдохновенна и мудра.
У неё был духовником отец Иван (Вуколов), «высокий седой священник» (в конце «Легенды об Инквизиторе»). И она всё ему сказала, и раньше советовалась, и потом досказала.
Он качал головой.
— Зачем только д…..?
Она была мудрая. И ответила:
— Всё-таки же ободряет. Ведь дело страшное.
И как будто вывела его из мучительного затруднения. Он проговорил:
— Да, да! Конечно! Что делать.
Иван Павлович был и ему родственник. Дальний.
Побыли.
— Ну, что же. Надо обедать. Второй час.
И побежала вниз в кухню.
Пообедали.
— Ну, я пойду в кухню, уберу посуду. А вы устали, и вам отдохнуть надо.