Как известно, смертных грехов ровно семь — по числу нот, или струн лиры, или семи небесных тел, влияющих на судьбы людей (как полагали древние). Они суть: гордыня, жадность, гнев, зависть, похоть, чревоугодие и уныние. Правда, и добродетелей тоже семь — как и свободных искусств или цветов радуги: благоразумие, мужество, справедливость, умеренность, вера, надежда, любовь. Впрочем, о добродетелях вспоминают гораздо реже: нам всегда и по понятным причинам интереснее говорить именно о грехах. С одной стороны, потому что они за каждым водятся, с другой стороны, потому что это позволяет нам еще надеяться на даруемое нам освобождение или даже прощение.
Так вот, говоря о грехах, люди всякий раз поддаются искушению ранжировать их по степени тяжести. Алчность Диоген называл матерью всех пороков. Данте, например, наименее тяжким из традиционного списка считает похоть, а наихудшим — гордыню. Те, кто в них замечен, находятся в Чистилище, причем сладострастники (поскольку они близки к животным по природе своей) добрый гений размещает в круге непосредственно перед Земным раем. И снова речь идет о надежде: мол я человек и ничто человеческое мне не чуждо. А что если при всем при том самый страшный грех — не из упомянутого списка? Что если он настолько коварен, что, как и любая сущность чего бы то ни было, ускользает от наименования, будучи ключом к самой природе греха?
Об этом, как будто, и размышлял булгаковский Пилат. Во сне уже после казни Иешуа, он идет с ним по лунной дороге и вспоминает слова казненного: «трусость, несомненно, один из самых страшных пороков». — «Нет, философ, я тебе возражаю: это самый страшный порок». В самом деле, Пилат показался самому себе трусом при вынесении приговора — хотя в личной его отваге усомниться невозможно. По-видимому, дело здесь в отчаянии от того, что он узнал о себе что-то сокровенное. Для него явным стало то отношение, которое складывается из естественной реакции человека, всего опыта его жизни, его сущности, на предельно значимые для него обстоятельства. А реакция это не всегда ожидаема и далеко не всегда приятна. Иначе говоря, самый страшный грех — тот, который стал определяющим для человеческой природы, а не вылился в конкретных проявлениях. Гордыню, жадность, гнев, зависть, похоть, чревоугодие и уныние как реакции можно простить, по крайней мере, можно надеяться на прощение. Но лежащее в основании этих определяющее отношение простить нельзя — ведь мы знаем, что человек не меняется.
С моей точки зрения, лучшее представление об этом дает — кто бы вы думали? — Лев Толстой. И удивительно, что, как правило, этот фрагмент из «Детства», знакомого нам по школьной программе, ускользает. В четвертой главке старый Карл Иваныч сводит счеты с родителями Николеньки, узнав, что больше не будет учительствовать, потому что детей решено отдать в школу:
Вернувшись в классную, Карл Иваныч велел мне встать и приготовить тетрадь для писания под диктовку. Когда все было готово, он величественно опустился в свое кресло и голосом, который, казалось, выходил из какой-то глубины, начал диктовать следующее: «Von al-len Lei-den-schaf-ten die grau-samste ist... haben Sie geschrieben?» Здесь он остановился, медленно понюхал табаку и продолжал с новой силой: «Die grausamste ist die Un-dank-bar-keit... Ein grosses U» . В ожидании продолжения, написав последнее слово, я посмотрел на него.
— Punctum , — сказал он с едва заметной улыбкой и сделал знак, чтобы мы подали ему тетради.
Несколько раз, с различными интонациями и с выражением величайшего удовольствия, прочел он это изречение, выражавшее его задушевную мысль; потом задал нам урок из истории и сел у окна. Лицо его не было угрюмо, как прежде; оно выражало довольство человека, достойно отмстившего за нанесенную ему обиду.