#писанина
Иногда Диамкей замечает, что всё ещё дышит.
Просто рефлекторно набирает воздух в, – гниль глинь гниль и копоть, ни косичка живой дышащей плоти, – лёгкие, чувствует, как под рёбрами дрожит и вибрирует почти позабытая человечность – память о далёком и забытом.
Раньше (и Клюква, какое же это странное слово, какое слишком растяжимое, все-таки не зря Альцест на него с незапамятных времён куксит лицо неприязненно) ему это нравилось почти.
Нравилось, как вздымались одежды от каждого бессмысленного вдоха, нравилось, как приятно сжималось где-то прямо под грудиной от почти настальгичного узнавания, как всё тело гудело фантомным теплом от завалявшегося в костях смеха.
Однажды, очень-очень давно, очень-очень раньше Алоин сказал, что смех у Диамкея красивый. Звонкий и громкий, живой такой, почти по-человечески прерываемый вздохами-охами. Что ему нравится лежать, виском прижимаясь к впалой груди, и слушать тихий, "ракушечный" шум где-то глубоко внутри.
Где-то за десять тысяч миров и пару слоёв отсюда он, наверное, и сам сейчас хохочет горько, во вся силу целых легких, до хрипа.
Смех у Диамкея теперь м е х а н и ч е с к и й, скрипучий как старая шестерня, – голосовой модуль вечно барахлит, кривыми настройками летит ко всему чертям от любого неловкого кашля, – а в лёгких, наверняка, если прислушаться, ветер гудит трубами заводов. Мерзость то какая.
Нет, Диамкей не скучает по прошлому и на настоящее не обижается, вовсе нет. Разве что так, тоскует слегка.
– У тебя некроз ещё дальше прошёл, сильнее, чем в прошлый мой визит.
Диамкей не дёргается. Определённо нет, как минимум, потому что точно не имеет периодическую тенденцию отвлекаться от собственнного тела на столько, чтобы забыть о присутствии другого человека рядом. Кэп смеряет его непроницаемым взглядом, – никакого тут подтекста нет, Ключ это знает, просто глаза у него такие, водянистые и почти всегда пустые, – и стягивает медицинские перчатки.
– Не могу сказать, что удивлён таким развитием событий, – говорит он ровно и чётко, воится с оборудованием на прикроватном столике, сосредоточенно что-то ищет. – однако, меня всё ещё смущает, что скорость гниения тканей так быстро нарастает. Мне казалось, что твоё тело уже достаточно давно мертво, довольно странно что заморозка и все остальное так повлияли на динамику поведения тканей.
Кэп как-то неловко голову в сторону отводит, рот рукой прикрывая, и снова на Диамкея смотрит, будто бы в поисках ответа.
А Диамкей плечами пожимает, давит лыбу, и решает не упоминать, что ещё в прошлый раз, до холодов, снегов, льдов и прочего, начал гореть на солнце. Ещё раньше – прикрывать глаза от света и искать помощи у богов.
У Ксеноморфа и так память вся – лоскуты и рвань, и так голова всяким мусором ненужным (Кажется, он как-то упомянул, что это от загадочных других, что-то ещё говорил про Первого и иже с ним) забита под завязку, незачем ещё и такие мелочи туда запихивать.
Кэп опять голову в сторону поворачивает, руку ко рту поднося, и сгибается в три погибели. Голос у него глубокий и чуть хрипловатый, кашель же – рваный и влажный, неприятный уху.
Диамкей вперёд подрывается, не поднимаясь с кровати, боясь без второй металлической ноги свалиться на пол где-то рядом, чужое плечо ещё своей рукой цепляет, придерживая крепко, и думает, что Кэп тут находится ну, как минимум, не желательно.
Это ему в Урюпинске благодать – химикаты сладостью оседают на языке, дымка бережёт настоящий глаз. Никки вот каждый раз перед собой изящными пальцами машет и морщится, Гельмо прокашляться пытается через каждое второе слово, а Леоша и вовсе под купол старается лишний раз не заходить, а если приходится – только уткнувшись сразу всём лицом в шляпу, так что даже волос за всей этой соломой не видно.
Кэпу здесь, с расползающейся всё глубже и дальше по телу скалковой чумой, вредно и опасно, и всё равно ведь приходит каждый раз, осматривает внимательно, будто больше у чужой, неизбежной и стремительной второй смерти беспокоится, чем о своей первой.